93 года назад 7 августа скончался великий русский поэт Александр Блок

«Глаза, опущенные скромно…»: философия и история искусства А. Блока

В дневнике 1911 года Блок, посетивший Париж, Берлин, проехавший Бельгию и Голландию, запишет: «Как из итальянской поездки (1909) вынесено было искусство, так и из этой – о жизни: тягостное, пестрое, много несвязного».

Полагаю, к словам «из итальянской поездки вынесено было искусство» нужно отнестись даже еще серьезнее, чем к ним относятся обычно. Речь идет не столько и не только о том, что Блок многое увидел, речь идет о некоем философском синтезе, вылившемся в поэтических формах, об окончательном определении поэтом места искусства – и о том, как оно утратило в ходе истории это свое место, на которое должно быть возвращено.

Между тем даже самые тонкие исследователи творчества поэта продолжают относить «Глаза, опущенные скромно…» и тем более «Благовещение» по разряду «демонической сексуальности» Блока. Вот, например, что пишет Альфонсов: «Это соединение восторга перед необычайной “божественной красой” с земным “греховным” чувством — совсем в духе того “демонизма интимности”, который Блок находил у Леонардо и его окружения. В одной из своих записей Блок назвал Леонардо и его учеников “развратниками”, которым “доступно небесное”. «Демоны художников диктуют “Леду и лебедя” тому, кто замыслил “Annunziazione” (”Благовещение”. — В. А.), и “Гавриилиаду”— автору стихотворения “Средь множества картин”», — писал Блок о Леонардо и Пушкине в примечаниях к “Итальянским стихам”».

Однако само примечание Блока свидетельствует о том, что он дистанцируется от тех, о ком в нем пишет. Просто первоначальная дистанция слишком ничтожна, они – рядом с разделяющей линией, но направляются от нее в разные стороны. Или иначе – почти одно и то же может оказаться радикально различным, но это с очевидностью выяснится только в некоторой перспективе. Пока же – ясно для поэта, и неясно для окружающих. Не об этом ли, как всегда, когда ему приходилось объяснять для него самого очевидное, косноязычно пытался сказать Блок Сергею Соловьеву, упрекавшему его в тех же мотивах Гавриилиады: «Так и надо. Без этого не было бы и “Родины”»…

О том, что «Благовещение» и «Художник» представляют собой местами почти один текст – или словно восходят к единому прототексту, более тридцати лет назад написала И.Б. Роднянская. Наблюдение безусловно верное – но вот выводы я бы сделала из него совсем другие, чем почитаемая мною исследовательница.

Сопоставив те же строки, прежде всего, я бы истолковывала нестихотворение «Художник» при помощи «Благовещения», а как раз наоборот. И тогда, возможно, удалось бы наконец разобраться и с «демоническим эротизмом» «Благовещения», который Роднянская тоже в этом стихотворении находит…

Исследовательница пишет, что в стихотворении «Художник» «момент творческого зачатия означен в образах мгновенного набега, налета, стихийного эроса посреди житейского тления <…> “легкий, доселе не слышанный звон” <…> расширяется в сверкающий музыкальный вихрь, и знаменательно сходство между этими ласками музы и приветствием “темноликого ангела” в явно демоническом (с чертами переведенной в патетику “Гавриилиады”) стихотворении “Благовещение”.

Вихрь ли с многоцветными крылами

Или ангел, распростертый ниц…

Он поет и шепчет – ближе, ближе,

Уж над ней – шумящих крыл шатер…

Но чернеют пламенные дали,

Не уйти, не встать и не вздохнуть…

“Благовещение”

С моря ли вихрь? или сирины райские

В листьях поют…

… Ширятся звуки, движенье и свет.

Прошлое страстно глядится в грядущее.

Нет настоящего. Жалкого – нет.

“Художник”»

Дело, однако, в том, что зачатие – и в стихотворении «Художник» тоже – должно по замыслу быть вовсе не «творческим» (в ограничительном смысле слова – т.е. остающимся в тесных пределах художественного творчества), а иным. И остановка этого зачатия в пределах искусства прямо называется Блоком – убийством. И это убийство не случайно, а интенционально со стороны художника. То есть – он именно потому и художник, что ограничивает пределами искусства то, что имело мироспасительную функцию. То есть – художник для Блока одновременно аналог и антипод Марии…

Расширим пределы приведенной Роднянской цитаты:

В жаркое лето и в зиму метельную,

В дни ваших свадеб, торжеств, похорон,

Жду, чтоб спугнул мою скуку смертельную

Легкий, доселе не слышанный звон.

Вот он – возник. И с холодным вниманием

Жду, чтоб понять, закрепить и убить.

И перед зорким моим ожиданием

Тянет он еле приметную нить.

С моря ли вихрь? Или сирины райские

В листьях поют? Или время стоит?

Или осыпали яблони майские

Снежный свой цвет? Или ангел летит?

Длятся часы, мировое несущие,

Ширятся звуки, движенье и свет.

Прошлое страстно глядится в грядущее.

Нет настоящего. Жалкого – нет.

И, наконец, у предела зачатия

Новой души, неизведанных сил, —

Душу сражает, как громом, проклятие:

Творческий разум осилил – убил.

И замыкаю я в клетку холодную

Легкую, добрую птицу свободную,

Птицу, хотевшую смерть унести,

Птицу, летевшую душу спасти.

И художник, и Мария для Блока – медиаторы, посредники между мирами (недаром Блок подтвердит Белому, что всегда думал о себе как о Меркурии). Но посредник может стать проводником – а может – преградой. В стихотворении «Художник» художник намеренно становится преградой. Вернее, его творческий разум, его эгоистическая мужественность становится преградой. Душа его – как Мария – открывается звону безотчетно и безоглядно – и вступает в «предвечный круг» (или в ней самой ширится, является предвечный круг: они пронизаны друг другом – это в буквальном смысле соитие – я бы сказала – в гораздо более буквальном смысле, чем любой половой акт, который есть лишь жалкое подобие такого соития, или, как Блок запишет в дневнике 1902 года, «земное небожительство»: «земное небожительство выражается в понятии пола: это и есть опрокинутое небо, небо исковерканное, обезображенное» (7, 51)). Рушится замкнутость, очерченность и определенность настоящего, жалкого именно в силу своей очерченности. Настоящее – это ведь и есть птица, замкнутая в холодной клетке; или – иначе – из стихотворения «К музе»: «луг с цветами и твердь со звездами – все проклятье твоей красоты», то, что совершенно верно определено Роднянской в той же статье как «красота, попавшая в артистический плен». Мир, замкнутый в своих пределах, закрытый от Бога, человеком, в очередной раз пожелавшим остаться «сам по себе» — и наедине со стихиями этого мира.

Это место, куда бежал Блок от «неумолимого перехода искусства в религию» (что как неизбежность и необходимость он осознает в Дневнике 1901-1902 гг.), и которое он опишет Белому в 1904 году как «голубую тюрьму» и «зеленую планету» «(то и другое явственно в хорошую погоду), где я могу рыть землю и делать забор» — как место, куда он убежал из тех стран, где «ходит Христос». Свое бегство, надо заметить, он описывает с отчетливыми аллюзиями на изгнание Адама из рая.

Эта очерченность жалкого настоящего исчезает для души, одержимой божественным наитием: «прошлое жадно глядится в грядущее» – это ведь очевидно две смотрящие друг в друга бездны 41-го псалма: «Бездна бездну призывает голосом водопадов Твоих; все воды Твои и волны Твои прошли надо мною», или гораздо более страстный церковнославянский стих: «Бездна бездну призывает во гласе хлябий твоих: вся высоты твоя и волны твоя на мне преидоша»… Кстати, все толкования этого стиха говорят именно о бездне человеческой, зовущей бездну Божественную, — зовущей, чтобы принять, вместить и исцелиться ею (то есть достигнуть целости, целомудрия)… Только что – бездны у Блока развернуты пока в горизонтали – но вот уже сейчас… но нет, молния разума сражает душу «на пределе зачатия»: Мария не зачала, а голубь Святаго Духа (а что еще может быть за птица, летевшая смерть унести и душу спасти?) оказывается в «клетке» художественного произведения, уравниваемого тем самым с тленным настоящим.

Перед нами, таким образом, произведение не о «ласках музы», а о наитии Духа на душу художника, подставляемую его разумом в качестве приманки для поимки Духа – и убиваемую в ходе охоты… Убиваемую в тот момент, когда она должна была зачать спасение миру…

Читая о «демонической сексуальности» Блока в связи с «Благовещением», я все время недоумеваю: а каким еще языком можно описать нашествие Духа и осенение Силой Господней Девы, зачинающей в этот момент Спасение миру? Неужели все правда предполагают, что такое нашествие и осенение гораздо легче, чем мужскую ласку, перенести бесстрастно и бестрепетно? Если обратиться к итальянскому искусству – и даже не к Манни, а к блаженнейшему Фра Анджелико – мы нигде не увидим бесстрастия, а если приглядимся – вздрогнем, как при первом прочтении «Благовещения». И почему нам в связи с блоковскими стихами вспоминается – вместо Песни Песней – «Гавриилиада», где Пушкин изобразил вовсе не мировое соитие бездны с бездной – соитие Божественной и человеческой природы для их неслиянного и нераздельного соединения в Богочеловеке – а почти свальный грех? Надо признать, что в этом случае Пушкин сильно повредил наши зрение и слух…

Надо обратить внимание еще и на то обстоятельство, что дева Блоковского «Благовещения» — Мадонна не больше (но и не меньше!) чем «Девушка из Spoleto»: «С детских лет видения и грезы, Умбрии ласкающая мгла…» Для Блока это постоянное присутствие Богородицы в земных воплощениях как-то ведь изначально очевидно. И кажется, он трагедией своей жизни доказал, что это вовсе не «метафора».

Эти Богородицы – место присутствия неба на земле, как храмы, как художники, могут стать – как и храмы, и художники – вместилищем совсем иных сил, стоит им только вместо пути обернуться преградой, отказаться от своей скромной и великой роли проводника к иному. Стоит им только развернуть путника от иного – к себе. Или стоит самому путнику захотеть вместо «Богамилых ангелов его», как напишет потом о себе Цветаева. Ангел ведь буквально – вестник, посланник. Тот, кто в себе приносит присутствие Другого. В сущности ангел – местопребывание Иного. И недаром над головой ангела в келейном Благовещении Фра Беато в Сан-Марко – язык пламени, знак того, что он сам – вместилище Святого Духа, Которого должен передать Деве…

Здесь, вынужденно не сказав еще очень многого, я должна перейти к анализу стихотворения «Глаза, опущенные скромно…»

Глаза, опущенные скромно,

Плечо, закрытое фатой…

Ты многим кажешься святой,

Но ты, Мария, вероломна….

Надо отметить, что Блок с потрясающей, «математической» точностью ставит здесь слова. Святость – это ведь вовсе не безгрешность: безгрешность и чистота – лишь условие святости. В той же мере, в какой чистота металла от неметаллических примесей есть условие проводимости. Святой – тоже проводник. Тот, кто ушел из мира – и одновременно остался в нем. Святость функционально – и есть посредничество по преимуществу. Именно поэтому констатация святости Церковью производится только на основании постоянно совершаемых святым чудес – свидетельств его посредничества. И Мария именно в этом смысле есть святая по преимуществу.

Вероломство Марии – в уже обозначенной возможности привлечь к себе – а не к Богу. Закачать, укачать, «на морских волнах», оставить в пределах ночи, пещеры, недоступности Божественного света. В своих объятиях… В области хаоса.

Быть с девой – быть во власти ночи,

Качаться на морских волнах…

Здесь это путь. Но можно захотеть сделать этот путь способом существования. Свернуть его кольцом. Сделать не ведущим к зачатию новой души. Процессом как самоцелью. Песнью, а не молитвой. И даже не заговором и не заклятием… «Понять, закрепить и убить».

Можно ведь все увидеть и так, как это опишет Е.П. Блаватская в «Тайной доктрине»: «Мать Иисуса – Майа (Иллюзия, ибо Мария есть Mare, Море, символически означающее великую Иллюзию)». Море материи, оформляемой лишь на миг. Море являющихся и исчезающих форм. Формы, однажды отысканные художником, напишет Блок, размышляя о Врубеле, в Духе существуют несомненно. Но если искусство не превосходит себя – все смоет набегащей волной….

«Богоматерь – богоматерия» — будут вновь твердить мистики и богословы ХХ века. В этом смысле Богоматерь – художница и искусница по преимуществу. Та, что улавливает Дух, отражает Его в себе, дает ему форму, воплощение. Мария и искусство в таком понимании – синонимы. И не даром по преданию Мария в миг, когда слышит приветствие ангела, ткет пурпурную завесу для Святая Святых Храма. («Лишь она одна в предвечном круге / Ткет и ткет свой шелковый узор».) Этой завесой должно было быть скрыто от глаз То, что принципиально не имело образа… Но в этот самый миг, равный часам и вечности, она начинает своей плотью и кровью ткать плоть для вошедшего в нее Образа Спасителя.

И не напрасно эти очи

К мирянам ревновал монах:

Он в нише сумрачной церковной

Поставил с братией ее –

Подальше от мечты греховной,

В молитвенное забытье…

Монах и должен, подобно Марии, выткать из своей плоти и крови образ Спасителя. Явить в себе Христа. И Мария – искусство становится путем и средством для такой переделки. Вспоминается устройство монастыря Сан-Марко, расписанного Фра Беато: в каждой келье в которую не заходил никто, кроме живущего там монаха, – фреска, которая, по преданию, лучше всего соответствовала настрою души обитателя кельи. Картина для единственного созерцателя, его ритмический проводник к Иному. Картина для того, для кого она не сможет стать преградой… И общая фреска, как бы эпиграф ко всем фрескам келейным, – конечно, знаменитое Благовещение.

Однако, братьям надоело

…………………………….. (И не хватало больше сил)

…………………………….. Хранить нетронутое тело.

……………………………… Один из них его растлил.

Растлил здесь то же, что убил в «Художнике» — то есть закрепил в качестве процесса, не ведущего ни к чему, кроме его самого – что и есть растление по преимуществу.

Конец преданьям и туманам!

Настала ясность и определенность, жесткий свет чистого искусства, без гетерономии целей… Искусства-идола, искусства-стены. Искусства – наложницы всякого зрителя, удовлетворяющего его эстетические потребности.

Теперь – во всех церквах она

Равно монахам и мирянам

На поруганье предана…

Но есть один вздыхатель тайный

Красы божественной – поэт…

Он видит твой необычайный,

Немеркнущий, Мария, свет!

Именно поэт – тот самый поэт-осквернитель, монах-предатель – призван восстановить искусство-путь, расчистить оскверненный лик и дать увидеть то, что не подлежит использованию зрителя, но чему зрителю надлежит открыться и дать преобразить себя, дать оплодотворить себя… – немеркнущий свет, к которому вел мрак ночи… И для этого поэт вернется в этот мрак.

Он на коленях в нише темной

Замолит страстные грехи,

Замолит свой восторг нескромный,

Свои греховные стихи!

И ты, чье сердце благосклонно,

Не гневайся и не дивись,

Что взглянет он порой влюблено

В твою ласкающую высь!

12 июня 1909

Был очень характерный вариант последней строфы:

И Ты, чье сердце благосклонно,

Не смейся мне и не дивись,

Что я зову: вернись, Мадонна,

Назад, в ласкающую высь!

Здесь поэт призывает Мадонну вернуться в высь из церквей, где она предана на поругание всякому. И осознает, что Мадонна никогда не покидала выси, что покалечено было лишь зрение художника и зрение зрителя (как наше – «Гавриилиадой»), что восстановлению подлежит не область внеположных искусству целей, а лишь само искусство как путь и средство зачатия в душе – Иного.

И в этом смысле важно итальянское жизненное видение Блока («Призрак Рима и Monte Luca») – когда ему, едва не сорвавшемуся с горы, спутница с высоты – та, что в юности опознана была им как земное воплощение Богородицы – протянула спасительную руку.

Источник:http://philologist.livejournal.com/6576272.html